Октябрь в биографии Максима Горького, «певца советского коммунизма», пожалуй, самый значительный месяц. В 20 лет в октябре он написал свой первый автобиографический рассказ («Сторож»), который многое открыл целой армии психиатров, изучавших болезненную психику Горького на протяжении всей его жизни. Почти все его эмиграции в Италию и окончательное возвращение из нее тоже происходили в октябре: в 1906, 1921, 1929 гг. и в 1932 г. соответственно. И, конечно же, сама Октябрьская революция, кардинально повлиявшая на судьбу писателя. Очевидно, что как минимум половину этих октябрьских решений он совершал необдуманно.
«Первый советский писатель» Максим Горький — человек уникальной судьбы.
Он родился в нужное время и сам нашел себе теплое место под солнцем, добился его, смог максимально развить свои таланты, которые могли пригодиться только в это самое время. В любое другое — до правления Николая или после смерти Сталина — Пешкова-Хламиду-Горького (настоящая фамилия и псевдонимы писателя) никто бы даже и не заметил. Босяк-недоучка, трудный подросток, вор и хулиган по кличке Башлык, аморфный бомжующий трутень, социалист-богоискатель-атеист (!) с мещанской тоской Обломова, а также готический декадент с радикальным уклоном на русский лад, и можно сказать, неудавшаяся инкарнация Маркиза де Сада. Целый коктейль непримиримых противоречий. Кого такой заинтересует, кроме психиатров?
В более спокойное время возможно, Горький так и остался бы асоциальным маргиналом и наверняка стал бы опасен для общества. Но в эпоху глобальных перемен его личные патологии никого не интересовали — зверств хватало с лихвой, так что Горькому действительно повезло. Набожная мать и приходская школа дали будущему писателю полезный инструментарий: они научили его читать и писать, а также разбирать истории на сценки, а сценки — на символы. Это развило в нем наблюдательность и не до конца осознанную параноидальную идею о потаенной символичности каждого слова, поступка и человека.
То, что Горький стал записывать свои наблюдения, психологические и богоборческие (богоискательные) подростковые рассуждения, гипотезы, ассоциации, которые, как и в церковных книгах, делились у него на сюжетные сценки и отвлеченные рассуждения между ними — совершенно не удивительно (в пубертате этим балуется каждый мало-мальски образованный подросток, сам Горький с отвращением как-то писал об этом: «у нас каждый второй — писатель»). Но то, что они стали именоваться литературой, и более того, называться образцом значительной русской мысли и советской литературы (см. например, википедию!) ХХ века — это уже уникально, удивительно и является невероятно и беспрецедентно удачным стечением обстоятельств, фортуны, везения и судьбы!
Пройдя через огонь, воду и медные трубы, через 18-летнюю эмиграцию в буржуазную Европу, через молотилку большевизма и сталинизма и статус главного пропагандиста бесчеловечной диктатуры, Горький, — что логично, но все же очень поразительно, — смог перерасти, перебороть в себе богоборчество де Сада и Захера-Мазоха (на которого он и внешне, кстати, был похож) и, в духе христианского преображения, вернулся, по сути, к морально-нравственным основам, заложенным еще в раннем детстве в церковно-приходской школе.
Если на заре своей супер-популярности он, будучи с визитом в Америке, писал, что «здесь интересны лишь проституция и религия», то к концу жизни на первое место у Горького выходят человеческие ценности. Так он начинает заниматься благотворительностью, помогать интеллигентам, профессорам, бывшей знати, евреям, опальным писателям, восстает против смертных казней эссеров, создает крупные издательства в России и Италии, платившие писателям (в том числе эмигрантам) самые высокие гонорары за всю советскую историю. Кроме того, есть версия, что знаменитый приезд писателя на Соловки был задуман им для того, чтобы позднее покинуть Союз навсегда и написать обличительный труд о зверствах сталинизма (Сталин его не выпустил из страны). В пользу этой гипотезы говорит и факт ненаписания книги о Сталине, которая была идеей фикс Вождя народов и главной целью почти насильственного возвращения Горького в СССР чекистами.
Преображение Горького, безусловно, интересно и значительно. И заставляет уважать его за это, поскольку открывает в нем человеческое начало, выстраданное и осознанное. Но, увы, не делает его ни великим борцом со злом (как, например, Солженицына или Сахарова), ни великим писателем. Во всем он «шел до половины», перефразируя Пастернака. Такую же оценку Горькому дают многие большие и известные писатели ХХ века. Так, Владимир Набоков считал, что художественный талант Горького не имеет большой ценности, но Горький не лишён интереса как яркое явление русской общественной жизни. Как точно сказано!
А Василий Розанов характеризует зрелого Горького как «наглого мастерового», отмечая, что тот был таким не всегда — «он родился скромным, с душою и с некоторым талантом». Горького-писателя, по убеждению Розанова, погубило сотрудничество с оппозиционно настроенными литераторами и редакторами. Он считал Горького фигурой несамостоятельной, управляемой революционно настроенным окружением: «Сам Горький, человек совершенно необразованный, едва только грамотный, или ничего не думал, или очень мало думал: за него думали другие, «лысые старички» и «неспособные радикалы»». Тут надо уточнить, однако, что «зрелый Горький» по Розанову — это Горький до начала Революции и сразу после нее, т.к. сам Розанов умер в 1919-м году и не застал дальнейшие метаморфозы «наглого мастерового».
Зинаида Гиппиус писала о Горьком: «Это человек прежде всего не только не культурный, но неспособный к культуре внутренне» (подобный комментарий ее мужа Мережковского будет ниже). Отмечая, что Горького и его героя, Клима Самгина (персонажа из последнего эпохального труда писателя), роднит прицельный взгляд подмечать за людьми «самое отвратительное, сосредоточенность на отталкивающих деталях и жутковатых историях», Д. Быков называет «Жизнь Клима Самгина» отличным примером «использования собственных пороков для создания настоящей литературы». Быков тут прав, конечно, во всем, кроме определения «настоящей литературы».
Давайте поговорим об этой «литературе» предметно. Начинал будущий писатель со «стихов». И уже тогда молодому Горькому литературные наставники его очень советовали бросить это «стихоплетство». И вот почему. Даже известные и опубликованные стихи его, сочиненные уже опытным публицистом и прозаиком Горьким – это жуткая жуть, плавильный котел из графомании, народных частушек и баек-страшилок. Поэтический язык его – неотесанное просторечье, причем не народное, а – маргинально-асоциальное, рожденное во внутреннем мирке одинокого, самобичующегося псевдоинтеллектуала-богоборца, который осознанно бежит своего окружения, семьи и социального слоя, но при этом желает остаться в «народной» стилистике – чтобы быть к ближе к массовому читателю. Впрочем, последнее, скорее, интуитивно.
Лексикон у Горького-поэта не сказать, что обширный. И если выбрать из него уже вышедшие из употребления и народно-фольклорные словечки (сказывается церковная основа его недолгого образования), коих не так уж и много, но цепляют глаз (а иногда – и радуют), то остальной язык его – беден, и беден даже больше, чем язык его прозы. Штамп на штампе, да еще и постоянная ритмичная тавтология. Не говоря уже о наивно-грубых образах его инфантильного сознания из разряда «Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах». Ну, это же не литература, а самый что ни на есть быдло-трэш, неистовая графомания и бездумное бумагомарание тщеславного, но ограниченного и не желающего развиваться бездаря, коих во все времена были несметные полчища.
Вообще, в прозе все это у Горького смотрится намного сильнее – за счет того, что образы жуткой человеческой природы, которую он видит в каждом человеке он описывает весьма красочно и – судя по всему – испытывая садо-мазохистское удовольствие от додумывания, дофантазирования, «драматизации» (в мрачном смысле слова) описываемых сцен. Помните «ритуал» в «Стороже»? Как и в этом рассказе, он каждому «не нормальному» эпизоду в жизни приписывает некое «божественное» значение, отрицая его действительность (псих. «отрицание») и наделяя его символическим «подтекстом», который его больное сознание уже способно воспринять — без леденящего душу кошмара и ужаса.
Недаром он был в юности большой любитель готики и мрачного декаданса: весь его «бэкграунд» — это сказки-ужастики, монстрианы и трагедии Средневековья. С точки зрения психиатрии случай Горького весьма легко диагностируем. Кстати, еще при жизни психиатры много писали и публиковали статей и книг на тему его больной психики. Их понять можно: он довольно «чистый» типаж в атласе психических болезней.
Например, по мнению психиатра профессора И. Галанта, который в середине 1920-х гг. изучал психопатологии писателя, в юности Алексей Пешков был психически неуравновешенным человеком и сильно страдал по этой причине; о выявленном им постфактум «целом букете» психических заболеваний профессор Галант сообщил в письме самому Горькому. К сходным выводам в 1904 году пришёл также психиатр, доктор медицины М. Шайкевич, написавший книгу «Психопатологические черты героев Максима Горького».
Однако то, что Горький смог отточить в прозе (хотя в его рассказах язык тоже явно хромает, часто путаются глаголы, к месту и не к месту впаиваются необязательные запятые, довольно заунывно течет повествование – такое ощущение, что он писал отдельные «сценки», на манер библейских, а для того, чтобы их связать в один рассказ, придумывал отдельно «общую мысль» — и, не найдя, просто лил воду, нагружая рассказ тяжелой «божественной» моралью – прямо как тяжелые грешники из средневековых трагедий в приступах самобичевания и покаяния перед самоубийством; и все же сами «сценки» он действительно отточил) – в стихах вообще не отразилось. Что «Девушка и Смерть», что «Песнь о Буревестнике» (с разницей почти в 10 лет) – образчик самой вырвиглазной графомании, которая только существует в русском языке!
То, что нобелевский лауреат Иван Бунин писал о прозе Горького («Это нечто совершенно чудовищное — не преувеличиваю! — по лживости, хвастовству и по такой гадкой похабности, которой нет равной во всей русской литературе!») или то, что писали Дмитрий Мережковский («Все лирические излияния автора, описания природы, любовные сцены — в лучшем случае посредственная, в худшем — совсем плохая литература. Но те, кто за этою сомнительною поэзией не видит в Горьком знаменательного явления общественного, жизненного, — ошибаются ещё гораздо больше тех, кто видит в нём великого поэта») или Лев Толстой («Перечитывал Горького. Он мне был тогда несимпатичен. Боялся, что я несправедлив. Нет, не изменилось моё мнение») – это все сказано еще весьма мягко и уважительно.
Ибо все же Горький, вопреки собственному желанию и мировосприятию, был певцом времени и класса – неграмотного, забитого и угнетенного крестьянства и чернорабочих царской России, чей классовый гнев (рука об руку с инстинктами и «животной природой», Горький писал: «зоологическим инстинктом») шел впереди всех прочих устремлений и диктовал новые ценности и законы. Горький видел, как этот «инстинкт» косил национальный генофонд, промышленность, экономику и государство, культуру и моральные ценности (и даже пытался с этим как-то бороться в общественной плоскости), но в литературном и историческом плане он оставался главным пропагандистом, символом всего этого ада.
С годами Горький стал осознавать всю дикость и бесстыдство разбуженного Революцией народа и своего окружения. Однажды его спросили, как бы он определил время, прожитое в СССР. Ответ был: «Максимально горьким». Как мог, он боролся с «зоологическим» своим окружением, причисляя себя к «высшему» классу — о чем он еще с детства, собственно, мечтал: выйти из грязи в князи, дойти до вершин духа и культуры, считаться «первым» интеллигентом (в том же «Стороже»). Боролся не с самим Злом, а — со злом в окружении, т.е. с его частным случаем. Поскольку в его картине мира все, что находится на высоте, оправдывает этим свой путь наверх, а то, что осталось ниже — само виновато в собственном прозябании и достойно презрения. Крайне типичное дворовое представление об обществе, классовости и иерархии. Темное, бессмысленное и беспощадное.